Местная газета “Преображенская площадь” время от времени сообщает что-нибудь из истории нашего района. Недавно промелькнулo такое предложение: “На Преображенском кладбище, где Суриков нашел прототип для своей “Боярыни Морозовой…”. Далее в заметке речь шла уже о другом, поэтому за подробностями пришлось обратиться к Яндексу. Интернет пестрит вариантами: упоминается то Рогожская, то Преображенская старообрядческие общины, а где-то сообщается, что моделью послужила собственная тетка художника (Википедия бездумно воспроизводит в соседних абзацах сразу обе версии). Ссылок на первоисточник обычно не приводится. Между тем, сам Василий Иванович оставил на этот счет подробный рассказ, который известен потомкам в передаче Максимилиана Волошина (историю его книги “Суриков. Материалы для биографии” можно прочитать, например, здесь).
“Боярыню Морозову” я задумал еще раньше “Меншикова” – сейчас после “Стрельцов”. Но потом, чтобы отдохнуть, “Меншикова” начал. <…>
Три года для нее материал собирал. В типе боярыни Морозовой – тут тетка одна моя, Авдотья Васильевна, что была за дядей Степан Феодоровичем, стрельцом-то с черной бородой [имеется в виду персонаж другой картины Сурикова "Утро стрелецкой казни" – А.Е.]. Она к старой вере стала склоняться. Мать моя, помню, все возмущалась: все у нее странники да богомолки. Она мне по типу Настасью Филипповну из Достоевского напоминала. В Третьяковке этот этюд, как я ее написал.
Этот абзац как будто подкрепляет версию о том, что художник нашел центральный образ картины среди своего близкого круга, однако рассказ Сурикова продолжается:
Только я на картине сперва толпу написал, а ее после. И как ни напишу ее лицо – толпа бьет. Очень трудно ее лицо было найти. Ведь сколько времени я его искал. Все лицо мелко было. В толпе терялось.
В селе Преображенском, на старообрядческом кладбище – ведь вот где ее нашел.
Была у меня одна знакомая старушка – Степанида Варфоломеевна, из старообрядок. Они в Медвежьем переулке жили – у них молитвенный дом там был. А потом их на Преображенское кладбище выселили. Там, в Преображенском, все меня знали. Даже старушки
мне себя рисовать позволяли и девушки – начетчицы. Нравилось им, что казак и не курю.И вот приехала к ним начетчица с Урала – Анастасия Михайловна. Я с нее написал этюд в садике, в два часа. И как вставил ее в картину – она всех победила.
Примечательно само известие, что художнику позировала девушка из старообрядцев, причем беспоповского толка, наиболее радикально отстранявшегося от всего мирского. Для старообрядца живописное изображение человека, если это не икона, – светская, праздная вещь, граничащая с сомнительными занятиями вроде театра (менять личины – свойство дьявола). Беспоповцы же всегда остерегались “обмирщения” как в широком смысле – погружения в нецерковную, суетную земную жизнь, так и в узком – проникновения в их быт порядков, не принятых в своей общине. Последнее хорошо иллюстрирует, к примеру, эта заметка из “Московских церковных ведомостей” за 1902 г. (“Боярыня Морозова” написана в 1884-87 гг.):
Старообрядцы, преимущественно беспоповцы, не общаются с православными ни в пище, ни в молитве, не пьют, не едят из той посуды, которой пользовался православный, не молятся одновременно в одной комнате с православными, даже не перекрестятся. Общение с православным называется “мирщета”.
Случайная мирщета по ошибке, недосмотру очищается семипоклонным началом; сознательная требует шестинедельного поста. На Преображенском кладбище в Москве часто бывает, что в конце службы объявляют, чтобы никто не выходил: оказывается, кто-либо из “мирщенных” перекрестился и этим всех “замирщил”. Отыскивают наставника из не молившихся тогда здесь и у него кладут семипоклонный начал. Легко замирщиться на поминках, особенно больших. Иногда об этом узнают на другой, третий день. Происходит переполох: замирщенными оказываются все москвичи. Экстренно выписывают наставника из ближайшего города.
Сквозь повествование на манер этнографического очерка сквозит сатирическая усмешка господствующей церкви, но представляется, что свидетельство вполне верное. Вот, например, сами старообрядцы рассказывают эпизод из истории Преображенской общины (“мирщета” здесь, очевидно, понимается более широко):
Выдающуюся роль в укреплении поморского староверия в Москве сыграл Иван Михайлович Горбунов (1840 – 1913). В 1890-х гг., после того, как он закрыл свое торговое дело, И.М. Горбунов был благословлен в наставники Любушкиной моленной. <…>
И.М. Горбунов славился своей отзывчивостью и милосердием. В то же время он был весьма строг, когда дело касалось исполнения устава. Так, например, богатые члены брачного согласия [одно из направлений среди беспоповцев, Преображенскую общину в то время составляли тоже беспоповцы, но не признававшие брака - А.Е.] ходили молиться в домовую моленную В.Е. Морозова, где снисходительно смотрели на мирщение прихожан. В Любушкиной же моленной замирщенных никогда не допускали до молитвы, несмотря ни на какие заслуги или богатство.
[К слову, Викула Елисеевич Морозов, так неодобрительно упомянутый в последней цитате, похоронен на том же Преображенском кладбище. Могила его сохранилась, ее по сей день украшает хотя и подвергшийся частичному разрушению необычный памятник работы Ф. Шехтеля.]
Не случайно Суриков счел нужным пояснить, почему он пользовался таким расположением у насельниц Преображенского богаделенного дома. Объяснение полушутливое: “Казак и не курю,” – но в тоже время имеющее основание. Среди казаков многие не приняли реформы Никона, а курение – не только разрушающая привычка, но и еще один элемент отвергаемого последовательными старообрядцами земного, невоцерковленного образа жизни. Доверие было так велико, что позировать соглашались “даже старушки” – во все времена самые твердые ревнители устоев.
Живописец нашел на Преображенском кладбище не только образ самой Морозовой: кланяющиеся ей на картине девушки, по его собственному признанию, – “все старообрядочки с Преображенского.”
“Материалы” Волошина дают еще несколько ярких деталей из истории создания картины, ради них и невероятно живого повествования, когда кажется, что не читаешь книгу, а сам беседуешь с художником в его мастерской, завершаю эту часть длинной цитатой. Один эпизод из рассказа Сурикова пока опускаю в надежде в ближайшее время посвятить ему отдельную заметку.
Самую картину я начал в 1885 году писать; в Мытищах жил – последняя избушка с краю. И тут я штрихи ловил. Помните посох-то, что у странника в руках. Это богомолка одна проходила мимо с этим посохом. Я схватил акварель да за ней. А она уже отошла. Кричу ей: “Бабушка! Бабушка! Дай посох!” Она и посох-то бросила – думала, разбойник я. <…>
А священника у меня в толпе помните? Это целый тип у меня создан. Это когда меня из Бузима еще учиться посылали, раз я с дьячком ехал – Варсонофием, – мне восемь лет было. У него тут косички подвязаны. Въезжаем мы в село Погорелое. Он говорит: “Ты, Вася, подержи лошадь: я зайду в Капернаум”. Купил он себе зеленый штоф и там уже клюнул. “Ну, говорит, Вася, ты правь”. Я дорогу знал. А он сел на грядку, ноги свесил. Отопьет из штофа и на свет посмотрит. Точно вот у Пушкина в “Сцене в корчме”. Как он русский народ знал! <…>
А Юродивого я на толкучке нашел. Огурцами он там торговал. Вижу – он. Такой вот череп у таких людей бывает. Я говорю – идем. Еле уговорил его. Идет он за мной, все через тумбы перескакивает. Я оглядываюсь, а он качает головой — ничего, мол, не обману. В начале зимы было. Снег талый. Я его на снегу так и писал. Водки ему дал и водкой ноги натер. Алкоголики ведь они все. Он в одной холщовой рубахе босиком у меня на снегу сидел. Ноги у него даже посинели. Я ему три рубля дал. Это для него большие деньги были. А он первым делом лихача за рубль семьдесят пять копеек нанял. Вот какой человек был. Икона у меня была нарисована, так он все на нее крестился, говорил: “Теперь я всей толкучке расскажу, какие иконы бывают”.
Так на снегу его и писал. На снегу писать – все иное получается. Вон пишут на снегу силуэтами. А на снегу все пропитано светом. Все в рефлексах лиловых и розовых, вон как одежда боярыни Морозовой – верхняя, черная; и рубаха в толпе. Все пленэр. Я с 1878 года уже пленэристом стал: “Стрельцов” тоже на воздухе писал.
Все с натуры писал: и сани, и дровни. <…> Там в переулке всегда были глубокие сугробы, и ухабы, и розвальней много. Я все за розвальнями ходил, смотрел, как они след оставляют, на раскатах особенно.
Как снег глубокий выпадет, попросишь во дворе на розвальнях проехать, чтобы снег развалило, а потом начнешь колею писать.
И чувствуешь здесь всю бедность красок.